Мой отец, Янкель Кац, родился в белорусском городе Могилеве в любавичской семье, которая через несколько лет после этого эмигрировала в Америку и поселилась в Чикаго. Отец еще ребенком начал работать на печатной фабрике и к пятнадцати годам стал главным добытчиком в семье, поскольку его отец не мог найти нормальную работу.

Мой дед порвал с хасидизмом, но отец был предан еврейской общине и стал одним из самых важных и почетных членов в "Аншей Любавич", самой фешенебельной из четырех чикагских любавичских синагог. Отца связывали прекрасные отношения с выдающимися лидерами ортодоксального еврейства. Еще молодым человеком в 20-х годах он переписывался с великими раввинами Европы, такими, как Хофец-Хаим и рабби Гродзенский, и посылал им значительные пожертвования.

В 1929 году Предыдущий Ребе, рабби Йосеф-Ицхак Шнеерсон приехал с визитом в Чикаго, и моему отцу довелось с ним познакомиться. Харизма Ребе, его манеры и его дружелюбие совершенно покорили отца. Там, в любавичской синагоге, началась их долгая и теплая дружба.

Отец никогда не говорил о своих благотворительных пожертвованиях. Сами мы жили более чем скромно, но благодаря щедрости моего отца было приобретено здание 770 на Истерн-Парквей, здание, ставшее штаб-квартирой Хабада. Он также пожертвовал большие суммы на основание Кфар-Хабада – любавичского поселения в Израиле. После его смерти я открыл его стол и обнаружил корешки чеков, датированных 1943 годом, тысячи долларов, которые он отправил во время войны в поддержку общины беженцев в Шанхае. Он ни словом не обмолвился мне об этом.

Я никогда не виделся с Предыдущим Ребе, но в 1955 году, когда мне было десять лет, отец взял меня с собой в 770 – на встречу с Ребе. Они прекрасно ладили. Бывало, Ребе звонил моему отцу каждую неделю на исходе субботы, а иногда даже ему на работу. Я знал, что это Ребе, потому что отец тут же вскакивал и бежал к вешалке, чтобы надеть шляпу, мыл руки и только после этого начинал разговор. Иногда на звонок доводилось отвечать мне.

– Кто звонит? – спрашивал я.

– Раввин Шнеерсон, – был ответ.

Бывало, что я сидел с ними, когда они встречались лично. Они обсуждали множество вещей. Нередко они смеялись. Однажды отец пожаловался Ребе, что, помимо прочего, я собираю марки, и это отвлекает меня от изучения Торы.

"Собирать марки не так уж плохо, – сказал Ребе. – Между прочим, я тоже занимался собиранием марок". И он рассказал, что как-то раз его родители оказались в тяжелой ситуации, и продажа его коллекции помогла им довольно долго держаться на плаву. "Так что я бы не беспокоился об этом его увлечении", – закончил Ребе. Отец совершенно успокоился и больше не приставал ко мне насчет марок.

Когда Ребе встречал меня в коридорах 770, он спрашивал, как я поживаю. Однажды, когда я уже был постарше и учился на раввина, он увидел меня на улице, попросил своего водителя остановиться и сказал мне: "Помни, о чем я тебе говорил. Ты должен выступать перед аудиторией с речами. Очень важно, чтобы ты выступал перед людьми". Очевидно, он полагал, что у меня талант объяснять сложные вещи. С тех пор, как только подворачивалась возможность, я выступал перед общиной.

Поскольку я коэн, он напоминал мне ответственно относиться к священническому благословению в синагоге во время праздников. Он также часто просил моего отца благословить его даже по будням. Когда отец в возрасте восьмидесяти пяти лет уже не мог работать, у него началась депрессия. "Твоя работа, – сказал ему Ребе, – благословлять других священническим благословением". И отец ходил по 770, благословлял каждого встречного и поперечного и был счастлив.

До 1970 года мы также проводили у Ребе пасхальный седер. В первую ночь Песаха мы молились в 770, а затем Ребе отправлялся в свой кабинет, а мой отец следовал за ним, взяв меня с собой, и они недолго беседовали. Затем Ребе проводил некоторое время в одиночестве. Наконец, кто-нибудь стучал в дверь, и мы все шли вниз на седер.

Приготовление пасхального блюда – мацы и всего прочего – занимало у Ребе около пятнадцати минут. Вокруг стола сидело множество почтенных хасидов, каждый со своим пасхальным блюдом.

Ближе к концу седера наступало время открывать дверь для пророка Элияу. Кто-нибудь шел к двери, открывал ее, и казалось, что за ней столпилось пятьсот пророков Элияу. Это были ученики йешивы, которые старались закончить седер пораньше и посмотреть, как Ребе ведет свой седер.

Седер у Ребе вел мой отец. Я имею в виду, что он вслух, громко читал Агаду, а Ребе и все остальные читали вместе с ним шепотом . Так это было и у Предыдущего Ребе. Иногда, когда в комнате становилось тихо, люди старались прислушаться к тому, как Ребе читает молитву "Нишмат". Мой отец тоже начинал читать тихо, но Ребе поднимал на него глаза и требовал: "Погромче!" Он словно говорил: "Я не хочу, чтобы на меня обращали внимание, я хочу, чтобы ты вел седер".

Иногда во время седера завязывалась беседа, и Ребе задавали вопрос. Он отвечал и объяснял очень кратко. Один раз я сам спросил его о том, что говорится в отрывке "Дайейну": "Если бы Он привел нас к горе Синай, но не дал нам Тору, этого было бы достаточно".

"Как же можно такое сказать? – хотел я знать. – Мы существуем благодаря тому, что у нас есть Тора, Как это могло бы быть достаточно, если бы мы никогда ее не получили?"

Ребе ответил, что собрание у горы Синай было событием общенационального значения: в этот момент мы стали еврейским народом, и это уже само по себе важно.

Когда седер заканчивался, Ребе брал большую бутыль вина в бумажном пакете, из которого виднелось только ее горлышко, и переливал в нее назад немного вина из "бокала Элияу". Затем он поднимал бутыль и снова наливал вино в бокал. Так он делал несколько раз, пока в конце концов все вино не переходило в бутыль. К этому времени вся комната была забита зрителями, которые пели хасидскую песню "Кейли ата" ("Ты – мой Б-г "). Смотреть на Ребе, как он переливает вино под звуки хасидской мелодии – ощущение, которое я при этом испытывал, было невероятно волнующим, неописуемо прекрасным, чуть ли не потусторонним. Это было вершиной всего седера.

Перевод Якова Ханина