Реб Ошер Сасонкин, хасид шестого Любавического Ребе, был арестован по обвинению в причастности к "Банде Шнеерсона". После длительных и изнуряющих допросов его приговорили к десяти годам заключения в исправительно-трудовом лагере в Сибири. Слав Б-гу, реб Ошер выжил и в 1964 ему с семьей удалось эмигрировать в США. До самой кончины (в 1988 году) он вспоминал историю, случившуюся с ним в сибирском лагере:

"Большинство в лагере составляли уголовники, осужденные на разные сроки (от 25 лет до пожизненного заключения), страшные бандиты, которые часто устраивали драки и убивали друг друга. Именно в такой среде мне пришлось выживать как человеку и как еврею.

Однажды ко мне обратился другой еврейский заключенный: ему стало известно, что я не работаю в субботу, и он хотел бы последовать моему примеру. Я с радостью услышал это, но предупредил его, что за непослушание в лагере сурово наказывают. Уличенного в работе не в полную силу сажали на пять суток в карцер, который не отапливался, а было это в суровую сибирскую зиму. Но мой новый знакомый был полон решимости не отступать и готов на любые жертвы.

"Если вы можете, то и я смогу", - заявил он.

Мы работали в лесной чаще, далеко от лагеря. Ежедневно туда нас сопровождал вооруженный конвой. От пристальных взглядов солдат веяло холодом и свирепостью. Бежать никто не осмеливался. Отправлялись мы на работу в пять утра. В одном списке офицера числились все заключенные, назначенные в ту или иную команду, в другой были внесены те, кто по каким-то причинам получил освобождение от работы в данный день. Горе заключенному, которого обнаруживали в бараке при обходе в поисках уклонившихся от работы!

Как-то в субботу в нашем бараке появился офицер - он искал моего знакомого еврея. Я, слава Б-гу, имел освобождение, в котором врач подтверждал мое серьезное заболевание. Это освобождение подарило мне много свободных от работы суббот. Когда выкликнули фамилию моего друга, я быстро сориентировался. Поскольку офицеры не знали нас в лицо, я решил откликнуться вместо него. Офицер приказал мне следовать за ним.

После некоторого ожидания у двери особого отдела, куда меня привели, я вошел, когда выкликнули фамилию моего друга. Выяснив, что на самом деле я Сасонкин, офицер обрушился на меня с криком, зачем я пришел. Я тоже изобразил удивление. Меня отпустили - и друг мой в тот день был спасен. Однако чудеса случаются не всегда, и так счастливо отделаться ему удавалось не в каждую субботу. Чаще его сурово наказывали за уклонение от работы.

"Я не стану работать в субботу, - твердил он. - Если мне суждено страдать из-за своего еврейства, я готов к этому".

Кто-то из заключенных пытался его образумить:

"Не сравнивай себя с Сасонкиным! Он не употребляет некошерной пищи, а ты ешь все подряд!".

Он обратился ко мне за разъяснениями, что такое "кошер", после чего тут же отказался от некошерной еды. И все это происходило в исправительно-трудовом лагере, где для выживания имела значение каждая крупица энергии, а самой питательной пищей был суп с плавающими в нем маленькими кусочками мяса.

Мужество этого человека меня поражало. Откуда черпал он силы противостоять таким суровым испытаниям? Непреклонный, как скала, он отстаивал каждый известный ему еврейский обычай.

Он рассказал мне, что потерял отца, когда ему было 14 лет. Благодаря членству в коммунистической партии ему удалось занять высокое положение в армии. Тем не менее его, ни в чем не повинного, приговорили к пятнадцати годам каторжных работ.

Именно в лагере он принял решение возвратиться к своим истокам. В эти трудные времена его, вероятно, поддерживал пример отца, простого и честного еврея, который вставал рано утром читать Псалмы.

После изнурительной работы мы часто говорили с ним об идишкайт, еврействе. Насколько это было возможно в наших условиях, я знакомил его с основами Торы, ее заповедями. Он просил, чтобы я научил его молиться, хотя не знал ни иврита, ни идиш. Сидура в лагере, естественно, не было. Я записал для него молитвы русскими буквами.

Перед праздником Песах жена прислала мне посылку с мацой. Я поделился ею с ним, а он угощал меня печеной картошкой. Возникшая между нами дружба была подлинным благословением, которое поддерживало нас обоих.

Приближалась Ханука, и я рассказал ему о чуде с маслом. Он отверг мое предложение поискать пустые коробки от сардин для изготовления меноры: ему этого было недостаточно:

"Ханука - такой важный праздник, и мы не должны делать менору из грязных банок. Я знаю жестянщика, который за небольшую плату изготовит для нас красивую менору"!

Меня не слишком радовала излишняя гласность. Однако его стремление выполнить мицву было настолько искренним, что я не мог ему помешать.

Менора из жести несколько отличалась от настоящей, но она горела. Мы зажигали ее каждый вечер и произносили благословения, не таясь и не испытывая стыда, с гордостью исполняли мицву. К нам присоединялись заключенные неевреи, которые с интересом слушали мой рассказ об истории Хануки, об ее уроке свободы. Многие из них были верующими христианами, и ко мне, с моей патриархальной внешностью, они относились с уважением.

В каждом бараке был по крайней мере один "стукач", который обо всем доносил охранникам и офицерам. Но по чудесному стечению обстоятельств уже прошли четыре вечера Хануки, а у нас горела менора при большом стечении людей, и никто не возражал против этого.

Когда мой друг зажигал пятую свечу, в бараке появился охранник, пришедший провести перекличку. В соответствии с лагерным распорядком, после работы до десяти часов вечера заключенные могли располагать своим временем по собственному усмотрению. Охранник начал выкликать наши фамилии. Кто-то из заключенных прошептал мне, что кому-то стало известно о том, что у нас происходит, и перекличка - лишь предлог, чтобы изолировать меня.

Кроме строгого запрета отправлять в лагере религиозные обряды, существовал еще один, дополнительный, на зажигание любого огня в деревянных бараках. Нарушение его приравнивалось к особо тяжкому преступлению. Категорически запрещалось и курение в бараках. Чтобы покурить, заключенные должны были идти в специально отведенный для этого домик с железной крышей, расположенный в центре лагеря.

В тот момент нам угрожала реальная опасность. Один из заключенных посоветовал нам выйти с менорой на улицу и бросить горящие свечи в снег, пока охранник еще не дошел до нас. Я не мог заставить себя послушать его: ведь это были святые свечи! И твердо решил не гасить свечи своими руками.

Перекличка продолжалась целую вечность. Мой друг и я не отрывали глаз от гордых, вызывающих маленьких огоньков. Перед моим мысленным взором проходила еврейская история, от древних времен до наших дней. Я думал о немногочисленной отважной группе Хашмонеев, и приходили на ум слова "И там произошло великое чудо..."

В то, что дальше произошло трудно поверить. Назвав наши фамилии, охранник увидел свечи, горевшие в меноре.

- Пять? - спросил он.

- Пять! - подтвердил я во весь голос.

Он закончил перекличку и, не сказав больше ни слова, ушел, словно ничего не произошло.

- Пять! - выкрикивали мы. - Пять!

Все мы были потрясены. Зажигать огонь, особенно в религиозных целях, считалось преступлением. И несмотря на это, мы стояли здесь, рядом с горящими свечами. Эти свечи зажигали два бородатых еврея, каждый день на одну свечу больше, пока их не стало пять! Охранник видел все это, даже сосчитал огоньки, и ничего не случилось... Кто он был и почему пришел именно в ту ночь? Не был ли он евреем? Задаю себе эти вопросы до сих пор..."