Я приехал из Бразилии в Нью-Йорк в 1950 году за несколько месяцев до того, как Ребе Раяц вернул свою святую душу Всевышнему. В течение следующих десяти лет я учился в йешиве в непосредственной близости от его зятя, который вскоре стал седьмым Любавичским Ребе.

Однажды я сидел и учился в зале 770 на Истерн-Парквей, когда меня вызвал к себе в кабинет рав Ходаков, секретарь Ребе. Он спросил, говорю ли я по-испански. Я приехал из Бразилии и, соответственно, свободно говорил по-португальски, но испанский я тоже знал очень неплохо.

– Можно ли тебе доверить перевод писем, которые приходят к Ребе и написаны по-испански и по-португальски?

– Да, – ответил я.

– Но ты должен понимать, что это частные письма. Закончив перевод, ты должен забыть все, что там написано, – сухо предупредил рав Ходаков, подчеркивая строжайшие правила секретариата Ребе относительно конфиденциальности. Я пообещал.

Так в течение нескольких лет мне давали письма, приходившие к Ребе и написанные по-испански и по-португальски, а я старался перевести их как можно точнее. Некоторые из конвертов были уже открыты, некоторые еще нет, но обычно Ребе писал на них на иврите: "перевести".

Каждую неделю приходило несколько таких писем, что не так уж и много, но времени на их перевод уходило немало. Часто очень трудно было разобрать почерк, затем я должен был догадаться, что писавшие хотели сказать, не зная ни самих писавших, ни ситуацию, которую они описывали. И я задумывался о том, с чем приходилось иметь дело Ребе: он ведь получал огромное количество писем и должен был разбираться с каждым из них. Если я не понимал написанное, я включал буквальный перевод и многоточие, показывавшее, что я не знаю значения этих слов. Иногда я добавлял заметку на полях, где говорил, что не понимаю письмо. Жизнь в общежитии йешивы еще больше осложняла работу: мне приходилось изыскивать время и место для переводов так, чтобы никто из моих товарищей не догадался, чем я занимаюсь.

В ночь накануне Песаха у меня осталось несколько писем для перевода. Все остальные исполняли заповедь поиска хамеца и готовились к Песаху, но я хотел, чтобы Ребе получил письма до праздника. И я вернулся в 770.

Синагога была совершенно пуста. Я уселся в самом дальнем конце от входа у западной стены, разложил письма на столе и начал работать. Некоторое время все шло гладко, а затем я услышал, как открылась дверь в кабинет Ребе рядом с залом. Ребе направлялся домой, но, прежде чем выйти, он заглянул в зал. Я даже не подозревал, что он в здании, но, увидев его в дверях, встал в знак уважения и оставался стоять, пока он не вышел. Все произошло очень быстро. Он появился на мгновение, окинул взглядом зал, повернулся и вышел.

Конечно, было очевидно, что я пишу что-то, а не учусь, но я был слишком далеко от входа, чтобы можно было прочитать лежавшие передо мной записи. Я мог писать письмо домой или друзьям. Но Ребе хватило и короткого взгляда. Позднее я получил подтверждение, что он прекрасно понял, чем я занимался.

Наутро я пришел в 770 пораньше, чтобы продолжать перевод. Это было утро в канун Песаха, и скоро предстояло сжигать остатки хамеца. Обычно Ребе спускался на церемонию сжигания вместе с одним из своих секретарей. Там стоял мусоросжигатель, и Ребе кидал в него хамец, собранный накануне ночью и еще какие-то вещи.

Когда подошло время сжигания, в зале собрался народ, чтобы посмотреть, как Ребе выйдет из кабинета и направится к мусоросжигателю. Я устроился в углу, чтобы продолжать работу, не привлекая к себе внимания. Внезапно появился Ребе. Оставаясь на пороге, он быстро посмотрел вокруг и ушел назад. Затем он прошел к меньшей комнате, располагавшейся рядом, и снова осмотрелся. Казалось, он кого-то ищет, но не может найти.

Наконец он вернулся к первой двери и прошел в середину зала. Я тем временем вылез из моего закутка, и Ребе увидел меня. Он указал на меня и сказал: "Герсон, пойдем со мной". Я еле успел убрать ручку и бумаги и поспешил за Ребе в его кабинет. Там на полу стояло несколько крепко завязанных пакетов, в которых, как мне кажется, находились какие-то из полученных Ребе писем. "Если тебе не трудно, – сказал Ребе, – не поможешь ли мне отнести эти пакеты?"

Я поднял их и почтительно отступил, давая Ребе пройти первым. Ребе на мгновение заколебался, но затем направился к выходу, а я последовал за ним, закрыв за собой дверь. Оттуда мы вошли в лифт, чтобы спуститься на нижний этаж. Я так волновался, что, войдя в лифт, просто замер, не нажимая кнопку.

Когда двери лифта закрылись, Ребе спросил: "Ты дверь закрыл?" Я ответил, что закрыл, и до меня дошло, почему Ребе вначале колебался на выходе: он хотел выйти последним, чтобы удостовериться, что дверь в его кабинет как следует закрыта.

Ребе нажал кнопку, и мы отправились вниз, к мусоросжигателю. Я оставался рядом с Ребе все время, пока он сжигал хамец и другие пакеты.

Обычно в день сжигания хамеца Ребе помогал один из его секретарей. Поначалу я не понял, почему вдруг Ребе попросил именно меня помочь ему. Ни до, ни после он больше так не делал. Опоздал ли его секретарь? Очень в этом сомневаюсь. Или Ребе начал сжигать хамец раньше намеченного, чтобы кто-то другой, не секретарь, помог ему? Не хотел ли он поручить мне это дело так, чтобы не обижать никого из секретарей? Когда они прибыли, все уже было закончено.

Нельзя быть уверенным на все сто процентов, но мне кажется, что Ребе, увидев, как я работаю над его письмами накануне Песаха, хотел показать свою благодарность, оказав мне честь помочь ему со сжиганием хамеца. В течение многих лет я имел возможность убедиться, что Ребе всегда находил способ отблагодарить тех, кто помогал ему.

К моему величайшему сожалению, в 60-е годы я прекратил переводить письма: помимо прочих моих обязанностей, я начал работать в хабадской йешиве в Ньюарке, и мне казалось, что работа над переводом писем пошла медленнее, чем следовало бы. Я поговорил с Биньомином Кляйном, одним из секретарей Ребе, и он согласился найти кого-нибудь еще. Я был еще слишком молод, чтобы понимать, что от такой работы не следовало отказываться ни в коем случае.

Перевод Якова Ханина