Ровно неделю спустя после ареста Ребе, в комнате, где поздно вечером заседал Комитет, раздался телефонный звонок. Поднявший трубку услышал торжествующий и взволнованный голос госпожи Пешковой: "Слава Б-гу, расстрел отменили!" "Ребе освобождают?!" – закричал обрадованный член Комитета. "К сожалению, нет, – ответила госпожа Пешкова, – расстрел заменили десятью годами ссылки на Соловецкие острова".

Радостную весть об отмене смертного приговора восприняли с ликованием, как милость Б-га. Но вместе с тем, было очевидно – сделан лишь первый шаг, поскольку ссылка в Соловки заменяла расстрел на медленную и мучительную смерть. Нужно было действовать, ни на минуту не ослабляя усилий. Наскоро посовещавшись, снова отправились к Екатерине Павловне Пешковой. Только она могла добиться повторной встречи с Менжинским, и только Менжинский мог своей властью отменить тяжелый приговор. А если вдруг Менжинский откажет, говорили члены Комитета, умоляйте его хотя бы отложить высылку до полного выздоровления Ребе. Но если и это невозможно, тогда просите о последней милости – пусть больному позволят следовать в ссылку обычным поездом, а не арестантским этапом.

Госпожа Пешкова немедленно, через приемную Менжинского, попросила о свидании с председателем ГПУ. Более того, она снова использовала свое знакомство с виднейшими членами советского правительства и продолжала добиваться максимума уступок – вплоть до самого освобождения Ребе.

Неожиданное помилование – замена расстрела – поступившее из Москвы от грозного руководства центральным ГПУ, вызвало в ленинградском его филиале некоторую растерянность. Ни председатель Мессинг, ни тем более подчиненные ему следователи, вроде Дегтярева или Лулова, не могли догадаться, какие силы вмешались в судьбу осужденного на смерть раввина. По опыту своей работы, они прекрасно знали, что просто так, ни с того, ни с сего, советская власть не щадит приговоренных к расстрелу. Значит кто-то за этим стоит – очень сильный или очень влиятельный. Следовательно, в обращении с Ребе нужна некоторая осторожность.

Нет, его не перевели из камеры смертников и даже не поторопились известить о замене приговора. Однако требования Ребе, немыслимые в условиях советской тюрьмы, были внезапно удовлетворены и более того – он получил льготы, о которых даже не просил.

Ребе отказывался пить тюремный "чай" и просил кипятить ему воду в отдельном баке. Неожиданно это было разрешено. Еще более неожиданно он получил прямо в камеру присланные из дома три халы для субботы. Как известно, любые хлебные изделия неукоснительно разрезаются проверяющими в тюрьме на мелкие кусочки. Ребе получил свои халы нетронутыми.

Проявляя неожиданную "гуманность", начальник отделения – "в виду болезни" – избавил Ребе от обязанности каждого арестанта поочередно драить полы в камере. (Что, впрочем, не помешало тюремному врачу признать Ребе вполне здоровым... Когда после долгих и упорных ходатайств Ребе добился, наконец, врачебного обследования, врач просто закрыл глаза на кровоточащую рану и хроническую тяжелую болезнь пациента. Вполне возможно, однако, он это сделал не по своей злой воле, а под диктовку сверху: признать заключенного серьезно больным – означало перевести его в тюремную больницу, что не входило в планы Мессинга и присных. Они еще не закончили сводить счеты с Ребе и, как мы увидим в дальнейшем, мечтали добиться от него некоторой важной уступки).

Ребе получил обратно все свои книги, и одна из них – Мишна1 – косвенно "сообщила" ему об аресте Хаима Либермана. У Ребе и его личного секретаря были одинаковые книги Мишны, одного и того же года издания. За несколько недель до ареста Ребе понадобилась эта книга, и, не обнаружив под рукой свой собственный экземпляр, он взял Мишну, принадлежащую Либерману. Просмотрев нужную страницу, Ребе на всякий случай сделал закладку и вернул книгу владельцу. Теперь, получив из тюремной канцелярии книги, он сразу же обратил внимание на знакомую закладку. Это был тяжелый удар для Ребе, возлагавшего, как мы знаем, на Хаима Либермана большие надежды. Но сомнениям не было места: ясно, что Либерман арестован, точно так же взял в тюрьму свои книги и тоже был "освобожден от принадлежностей культа". А возвращая Мишну, безразличные чекисты по ошибке перепутали экземпляры...

По специальному указанию начальника тюрьмы Ребе получил неслыханную привилегию. Как рассказывает в своих воспоминаниях Ребе, тюремный регламент категорически, под страхом сурового наказания, запрещает бодрствовать после отбоя. Ребе получил такое право, и теперь он каждую ночь допоздна сидит за железным столом, читая книги и делая карандашные пометки. Впрочем, пометки – это для надзирателя. На самом деле Ребе использует взятые в камеру папиросы и на развернутых гильзах записывает свои впечатления и мысли. Вот одна из таких записей после допроса, на котором Лулов по-прежнему взваливает на Ребе несусветные обвинения: "Лулов, – сказал я ему, – опомнись! Ты обвиняешь религиозных евреев в намерении свергнуть советскую власть. Но тем самым ты разжигаешь в русских ненависть к евреям, ты источник антисемитизма, Лулов!" Он помрачнел и ничего не ответил".

Ничего удивительного, что и низшие тюремные чины – надзиратели, наблюдая послабления большого начальства, начинают либеральничать с привилегированным заключенным. Как уже было сказано, в камере нет часов и невозможно понять, когда наступает время вечерней молитвы (в белые ленинградские ночи крошечное тюремное окно не помогало, скорее сбивало с толку). И дежурные, стуком в дверь, извещают теперь Ребе о часе молитвы.

Ему приносят из дома субботнюю одежду и, переодевшись в нее, в приподнятом настроении, молится он естественно и свободно, сопровождая молитву хабадской мелодией. Тюремные своды уже не тяготят.

Странная и, быть может, уникальная в истории Шпалерки сцена: мелодия далеко разносится в тюремной тишине, но надзиратели не ропщут, не бросаются с кулаками, а безмолвно слушают громкую молитву таинственного и гордого еврея – вчерашнего смертника и непокорного заключенного, который ведет себя, как победитель...

Но следовательские кулаки еще не спрятаны в карман. Поблажки поблажками, однако, следователи не отказались от попытки сломить упрямца, сделать его своим послушным орудием. Вот как описывает Ребе день, принесший ему весть о помиловании:

"Их было несколько человек, они пришли утром, после молитвы, то есть в одиннадцатом часу. Кто-то из них приказал мне подняться и напомнил тюремное правило: заключенный обязан встать при появлении в камере тюремного начальства и стоя слушать любое сообщение. Но я твердо решил ни в чем не повиноваться этим слугам дьявола и не обращать на них внимания, как если бы их вообще не существовало.

– Не встану, – сказал я, как обычно, на идиш.

Он предупредил, что меня изобьют. Тогда я вообще замолчал. Они стащили меня с нар, избили и ушли.

Некоторое время спустя появился необычайно вежливый Лулов.

– Ребе, – начал уговаривать он меня, – почему вы не подчиняетесь приказам... Ведь вам хотели объявить о смягчении приговора, а вы упрямитесь по-пустому. Встаньте, когда они войдут, по-хорошему прошу, ведь вас снова будут бить, сурово накажут...

Это был намек на карцер, на подвал, где крысы, болото и черви. Я ничего не ответил.

Они вернулись, но я опять отказался стоять перед ними. Тогда один из следователей, еврей, по фамилии Ковалев, внезапно ударил меня ниже подбородка с такой силой, что я чувствовал боль от удара еще долгое время спустя. Выходя из камеры, он прошипел по-русски:

– Мы тебя еще научим!

Не сдержавшись, я ответил на идиш:

– Не знаю, кто кого...

Немного погодя меня отвели в главную тюремную канцелярию, где в толпе заключенных я столкнулся со своим секретарем. Увидев меня, Хаим Либерман вскрикнул: "Вы еще живы?!" – и потерял сознание.

Всю группу заключенных выстроили в шеренгу.

– Зачем вы нас выстраиваете? – спросил кто-то.

– Хотим пристрелить на месте, – ответил конвойный. Услышав это, молодой человек (еврей из Витебска) упал без сознания и, не приходя в себя, скончался. Подошел охранник, толкнул ногой несчастного, послушал сердце.

– Помер, – сказал тюремный "эксперт". Они зачеркнули по книгам выбывший ярлык и, посмеиваясь, сделали издевательскую пометку: "вышел в расход добровольно". Скончавшегося укрыли одеялом и унесли.

Наконец, меня подозвали к столу. Среди вороха бумаг вижу свое "дело". Папка раскрыта, на первой странице несколько зачеркнутых резолюций и – заключительная. Первая строка перечеркнута. Следующая строка: "Десять лет каторги на Соловецких островах" – тоже зачеркнута, а сбоку: "Нет". Читаю последнюю резолюцию: "Выслать на три года в г. Кострому"".